— Иди-ка, подсобку разгреби. Почтовый дух выгонять надо.
Подсобка пахла сургучом и старой бумагой. Тоня принялась выносить пыльные тюки. В углу стоял тяжеленный стеллаж. Девушка уперлась в него плечом, крякнула, и он с натужным скрипом отъехал от стены.
На пол, кружась, упало письмо.
Оно было сложено фронтовым треугольником — без конверта и марок. Бумага сильно пожелтела, а на одной из сторон едва читался лиловый штемпель — тысяча девятьсот сорок пятый год. Тоня подняла письмо. Воровато оглянувшись, она осторожно, боясь порвать на ветхих сгибах, развернула старый тетрадный листок. Из складок на пол выскользнула маленькая фотокарточка.
Почерк внутри был размашистый, карандашный.
«Здравствуй, ненаглядная моя Катюша! Пишу тебе из самого логова, из Берлина. Радость-то какая! Мы победили! Ребята на гармошках наяривают, в небо палят. Я жив-здоров, так что матери передай — пусть не плачет. Отмолила она меня.
Только не домой мы едем. Грузят нас в эшелоны и отправляют на Восток, с японцем добивать войну. Самое страшное мы тут свернули. Так что жди меня по осени.
Как вернусь — сразу сватов зашлю, ни дня ждать не буду. Построим избу новую, заживем так, что на всю деревню будет слышно! Посылаю тебе карточку. Видишь, какой я бравый? Жди, Катюша, я обязательно вернусь. Твой навсегда, Ваня».
С глянцевого квадратика на Тоню смотрел вихрастый парень в гимнастерке с медалями. Пятьдесят лет этот Ванька лежал за стеллажом.
Тоня отпросилась с работы и побежала на автостанцию. Поселок, указанный на письме, был в двадцати километрах. В деревне ей указали на крепкий, но давно не крашеный дом. У летней печурки возилась женщина. Лет семидесяти, седая, в выцветшем платье в розовый цветочек.
— Вам кого, дочка?
— Вы Екатерина? — Тоня вдруг осипла и просто протянула ей бумажный треугольник. — Вот. На почте... за шкаф завалилось. В сорок пятом.
Бабушка Катя взяла письмо. Дрожащими пальцами развернула листок, достала фотографию.
Она не закричала. Заплакала страшно, беззвучно, как плачут бабы, хлебнувшие горя. Из глаз побежали частые слезы, капая прямо на розовые цветочки подола.
— Ванечка... — выдохнула она, гладя солдата. — А я ведь всю жизнь на дорогу ту смотрела. Нам в августе сорок пятого бумажка пришла. Пропал без вести в Маньчжурии. Ни могилки, ни весточки. А он, видишь, живой тут. Победитель... Свататься обещал.
Бабушка прижала фотографию к груди, покачалась, а потом вдруг подняла на Тоню светлые глаза:
— Спасибо тебе, дочка. Ты мне жениха моего домой вернула.
Она торопливо вытерла лицо краем платка:
— Пойдем в избу, девонька. Я чай поставлю.
В горнице пахло геранью. На столе появилась скатерть, пузатый чайник. Фотографию молодого Вани бабушка бережно прислонила к сахарнице, чтобы он тоже был с ними. Старый треугольник лег рядом.
Она наливала чай и говорила — словно плотину прорвало. Вспоминала, как бегали до войны на танцы, как Ваня провожал её до калитки и всё не решался поцеловать.
— Мы ведь с ним о чём мечтали? — Катерина улыбнулась карточке. — Он плотником был, руки — чистое золото. Говорил, дом срубит из звонкой сосны. Нарожаем, говорит, пятерых, и всем им деревянных коней наделаю.
Она замолчала, прихлебывая из блюдца.
— Ко мне ведь после войны сватались, — тихо продолжила бабушка, глядя в окно. — Мужиков-то мало вернулось, а я девка работящая была. Да только как я пойду? А вдруг мой Ваня живой? Вдруг в плену или память потерял и бредёт где-то? Так и не вышла. Всё ждала. Калитка скрипнет — я к окну. Собака залает — я на крыльцо. Соседки всё вздыхали: дура, мол, Катька, бобылкой век векует.
Катерина протянула морщинистую руку и ласково, невесомо погладила фотографию по глянцевому краю.
— А я вот... дождалась. Хоть так, а дождалась. Пришёл мой хороший.