Рассказы на этом канале основаны на реальных событиях. Некоторые происходили со мной, другие - с соседями, а о третьих мне рассказали родственники или друзья. Подпишитесь и вы сможете читать новые рассказы каждый день. Вы тоже можете прислать свою историю на адрес pkes7@yandex.ru, и на её основе будет написан рассказ.
СводкаГлавные показатели канала за выбранный период. Изменение — к такому же отрезку перед периодом, если за него есть статистика. Наведите на диаграмму плитки, чтобы увидеть число в каждой точке периода.
Главные числа
ПодписчикиСколько подписчиков у канала сейчас. Волна — число подписчиков в каждой точке периода. Изменение — к началу периода.370,0 %+0 за период
ПросмотрыСколько сейчас просмотров у постов, вышедших за период. Это не просмотры за день: сколько посмотрели вчера, MAX не сообщает.82▼ 40,6 %было 148
РеакцииСколько реакций у постов, вышедших за период.0было 0
УпоминанияСколько раз канал упомянули другие каналы: ссылки и репосты, без рекламных постов. Чем крупнее круг, тем больше упоминаний в этой точке периода.61▼ 18,5 %было 76по подписке
РепостыСколько раз другие каналы сделали репост постов этого канала (без рекламных постов). Репосты входят и в число упоминаний.28▲ 13,8 %было 25после входа
Средний охват постаСколько просмотров в среднем набирает один пост. Считаем по постам старше двух суток: у свежих просмотры ещё растут. Точки, где есть свежие посты, — пунктиром и полыми кружками: охват всех постов на сейчас, он ещё вырастет.14▼ 35,7 %было 21
ERRКакая доля подписчиков видит средний пост: средний охват ÷ подписчики × 100 %. Линия — ERR в каждой точке периода, пунктир — ERR прошлого такого же периода. Точки с постами моложе двух суток — полые кружки на пунктирном конце линии.36,8 %▼ 20,4 п. п.пунктир — было 57,1 %
Вовлечённость ERКак часто читатели реагируют на посты: реакции ÷ просмотры × 100 %. Засечка на полосе — прошлый период.—реакций на 100 просмотров
Постов в деньСколько публикаций в среднем выходит за день. Клетка — точка периода: чем темнее, тем больше постов в день.1,0▲ 7,2 %было 1,0
Доля рекламыКакая доля публикаций за период похожа на рекламу: маркировка erid, рекламные ссылки и другие признаки. Шкала — рекламная нагрузка по порогам индекса качества: до 10 % — низкая, до 25 % — умеренная, до 50 % — высокая, дальше — очень высокая. Рост доли отмечается красным.2,4 %▼ 2,4 п. п.
ДинамикаСверху — число подписчиков на конец каждой точки периода, снизу — прирост за точку: зелёный — подписчиков стало больше, красный — меньше. Над графиком прироста — самый большой прирост и самая большая убыль. Сколько подписалось и отписалось по отдельности, MAX не сообщает.
Рост аудитории
0подписчиков за период
Число подписчиков за период не менялось
Оценка каналаОценка канала от 0 до 100 из пяти частей: аудитория, честность роста, рекламная нагрузка, доверие и достоверность расчёта. Полоса — сколько баллов часть набрала из своего максимума. Индекс пересчитывается каждую ночь; каналы сравниваются с похожими — той же категории и размера.
Индекс качества пока не рассчитан. Он появляется у каналов от 500 подписчиков, которые публикуют посты хотя бы раз в неделю, после недели наблюдения.
ОхватыСколько сейчас просмотров у постов, вышедших в каждой точке периода (а не просмотры за день). Подписан рекорд; точка с сегодняшним днём бледнее — день ещё идёт. Средний охват поста — по постам старше двух суток.
Просмотры и охват
82просмотров за период▼ 40,6 %
Средний охват поста — 14 просмотров (посты старше двух суток).
ВовлечённостьER — реакции, делённые на просмотры, в процентах — у постов каждой точки периода. Пунктир — ER за весь период. Изменение — в процентных пунктах к прошлому такому же периоду.
Вовлечённость подписчиков
—ER = реакции ÷ просмотры
За период у постов нет прочитанных реакций.
ЦитируемостьИндекс цитируемости (ИЦ) — насколько часто и какими каналами упоминают этот канал за последние 30 дней, без рекламных постов. Уровень — место среди похожих каналов. Линия — ИЦ в каждой точке периода (в неделе и месяце — средний за её дни).
Индекс цитируемости пока не рассчитан: он появится после ночного расчёта, когда канал упомянут другие каналы.
РитмСколько постов в среднем выходит в каждый час каждого дня недели, время московское: чем темнее клетка, тем больше публикаций. «Лучшее время» — часы, в которые у постов старше двух суток самый высокий средний охват.
Когда и сколько публикует
ПнВтСрЧтПтСбВс
036912151821
Лучшее время:09:0018:00часы, в которые у постов самый высокий средний охват
ФорматыИз чего состоит лента. У каждого поста один формат — по старшинству: репост, видео, фото, ссылка, текст. Полоса и проценты — доля постов формата; справа — средний охват одного поста формата (по постам старше двух суток), полоска — сравнение с самым просматриваемым форматом.
ПубликацииКаждая точка — пост за период: по горизонтали — дата выхода, по вертикали — просмотры, размер точки — реакции, цвет — формат. Так видно хиты, провалы и то, как меняется охват. У крупных каналов показаны 100 самых просматриваемых постов и равномерная выборка остальных — не больше 1 500 точек.
Каждый пост — точка
Выше — больше просмотров, крупнее — больше реакций. Нажмите на точку, чтобы открыть пост.
ВидеоФотоДругоеразмер — реакцииПриближение — кнопками «+» и «−», щипком или Ctrl + колесо мыши; приближенный график сдвигается перетаскиванием
СводкаИтоги выбранного периода: сколько вышло публикаций, сколько у них сейчас просмотров и реакций и средний охват поста. Просмотры — текущие у постов, вышедших в эти дни, а не просмотры за день. Изменение — к такому же отрезку перед периодом, если за него есть статистика.
Итоги периода
Нажмите на показатель — ниже он появится по точкам периода
Просмотрысегодня — день ещё идётТочки с постами моложе двух суток — бледные с пунктиром: их просмотры ещё растут.
РекламаКакая доля публикаций за период похожа на рекламу: маркировка erid, рекламные ссылки и другие признаки. Детектор осторожный, поэтому настоящая доля обычно выше. Шкала — рекламная нагрузка по порогам индекса качества. Ниже — средний охват рекламного и обычного поста и кого рекламирует канал (сайты, на которые ведут ссылки из рекламы).
Что работаетПосты периода с наибольшим числом просмотров. Полоса — просмотры относительно первого места. Превью — картинка поста, у поста без картинки — аватар канала. Просмотры — сколько у поста сейчас.
РитмСколько постов вышло в каждый день периода (бледные столбики) и среднее за 7 дней (линия): видно, разгоняется канал или затихает. Сегодняшний день ещё идёт, поэтому среднее для него считается по вчерашний день.
Публикации по дням
Бледные столбики — дни, линия — среднее за 7 дней: видно, разгоняется канал или затихает
Публикации за деньСреднее за 7 дней
Данные обновлены в 12:46 по Москве. Просмотры — текущие у постов, вышедших в эти дни; средний охват — по постам старше двух суток.
Как считается индекс качества
Я не скотина тебе, Егор! В конце зимы, когда метели уже выли последнюю свою песню, а по утрам снег становился колким и зернистым, в волостное село приехал мужик свататься. Аграфена в ту пору жила в услужении у лавочника, мыла полы, доила корову, таскала воду — за харчи да обноски. Сирота, ни кола ни двора, ни родни за спиной. Всё, что имела, — узелок с двумя сменами белья да медный крестик на шнурке. Мужика звали Егор. Сутулый, борода с проседью, глаза исподлобья — тяжёлые, как сырая земля. С ним приехали двое соседей, мужики степенные, в тулупах, и в один голос подтверждали: дом у Егора крепкий, лошадь добрая, корова с телком, хозяйство справное. Аграфена слушала и не верила своему счастью. Двадцать четыре года по чужим людям, по чужим углам — и вот, наконец, свой дом. Своя печка. Свой кусок хлеба, который никто не бросит ей, как собаке. Свадьбу играли быстро, без родни — у неё родни не было, а его гости приехали на трёх подводах, пили самогон, орали песни, и Аграфена впервые за долгое время почувствовала себя не одной. Ей казалось, что начинается другая жизнь. Что теперь будет тепло. Что будет по-человечески. В деревню Егора они приехали на второй день. Аграфена шла по улице, глядела на избы, на дым из труб, на баб у колодца — и улыбалась. А потом Егор свернул в проулок, и улыбка с её лица сползла. Изба стояла вросшая в землю, с перекошенной крышей, с окнами, затянутыми бычьим пузырём. Ограды не было — одни жерди, покосившиеся набок. Ни телеги, ни саней, ни поленницы. Только куча гнилой соломы под навесом да куры, тощие, как осенние мухи, копошились в навозе...
Беседы В конце сентября в избе Марфы, родной тётки Аксиньи, собралась молодёжь на первую осеннюю беседу. Аксинья пришла позже всех — нарочно, чтобы не сидеть в углу одной, пока девки перешёптываются, а парни делают вид, что не замечают. Она сняла с плеч тёплый платок, распустила тяжёлую косу и села на лавку у окна, положив на колени руки. За окном смеркалось, в стекле отражалось её собственное бледное лицо, и она старалась не смотреть на него. В печи гудели дрова, Марфа разливала по кружкам горячий взвар из сушёных яблок и моркови, и по избе плыл сладковатый запах сушеных яблок, смешанный с ароматом овчинных шуб и дёгтя от сапог. Парни стояли у порога, пересмеиваясь, девки сидели вдоль стен, и в этом гуле голосов, в этом тёплом, живом хаосе Аксинья чувствовала себя чужой, как никогда. Прохор вошёл последним — широкий, румяный с мороза, в новой суконной поддёвке, с гармошкой на ремне. Он глянул на неё через всю избу, и в этом взгляде было столько самоуверенной насмешки, что у неё похолодели пальцы. Он двинулся к ней, не спеша, раздвигая народ, как ледокол, и остановился, широко расставив ноги. «Ну что, Аксиньюшка, — сказал он громко, так, чтобы слышали все, — не передумала? Али всё ещё гордая?» Изба притихла. Девки вытянули шеи, парни заулыбались. Аксинья подняла на него глаза — светлые, почти бесцветные, как первый снег, — и ответила тихо, но так, что услышали даже в дальнем углу: «Не передумала, Прохор. И не передумаю». Тогда он рассмеялся — громко, с обидой, которую сам от себя прятал, — и сказал через плечо своим дружкам: «Ну, погоди, гордячка. Будешь и ты у меня на коленях». И с этого вечера началось. Беседы в этой деревне были не просто гуляньем — они были всей жизнью молодёжи с середины сентября до самого Великого поста. Каждый вечер, кроме постов и воскресений, парни и девушки собирались в какой-нибудь просторной избе, и хозяйка Марфа с каждой беседующей пары брала по копейке на свечи и дрова. Платили парни. Девки приходили с прялками или шитьём, но работали только те, кого не выбрали, — а выбранные сидели на коленях у своих кавалеров, и это считалось не развратом, а порядком. Того, кто не беседовал, осмеивали. Девушку, которую никто не приглашал, жалели в лицо и презирали за спиной. Аксинья знала это с детства — и всё равно отказала Прохору. Не потому, что он был плох: первый силач, первый песенник, первый гармонист, на него заглядывались все девки от мала до велика. Просто в тот вечер, когда он впервые подошёл к ней год назад, на Покров, и взял за руку так, что хрустнули пальцы, она вдруг увидела в его глазах не любовь, а жадность — как у кота, что тащит со стола кусок, не потому что голоден, а потому что чужое. И она не встала. Он тогда опешил, потом разозлился, потом стал смеяться — и с тех пор не оставлял её в покое: то подсаживался на лавку рядом, то норовил ущипнуть, то пел частушки про гордых девок, что остаются в девках до седых волос. Она терпела. А нынче открыла свой отказ при всех — и тем подписала себе приговор.
На чужой стороне В 1951 году, поздней осенью, Марья ушла за границу. Граница та проходила по ту сторону дальней деревни — старая граница, ещё с довоенных времён. Там, на кордоне, документы проверяли, спрашивали: что везёшь, что в повозке. Сильно боялись, не везёт ли кто водки. А Марья вышла замуж в семнадцати верстах от той границы, в чужом селении, за тамошнего парня, за своего, но чужого. Для местных все, кто за границей, были чужаки, хоть и говорили почти так же, и пели похоже, и верили, казалось, в то же самое. Анна была младше её на два с половиной года. Ей тогда шёл семнадцатый, а Марье уже сравнялось девятнадцать с половиной. И когда Марья объявила, что выходит за Ивана, вся родня поднялась, будто пожар случился. Матушка плакала в голос, тётка Аксинья причитала: «Зачем выходишь за границу, зачем в чужое селение идёшь? Возьмут и сюда, на свою сторону, неужто мало наших парней?» Отец молчал, только курил самокрутку за самокруткой да глядел в пол. А Марья стояла посреди избы — высокая, статная, с тёмной косой, перекинутой через плечо, — и говорила одно: «Всё равно я пойду за него». Она была своевольная. Всегда такой была. Ещё девчонкой, бывало, полезет на самую высокую берёзу за гнездом — аж дух захватывает, — и не слезет, пока своё не возьмёт. Матушка её ругала, а отец посмеивался: «Вся в меня». Хотя куда там — отец был мягкий, податливый, а Марья — кремень. Помнила Анна тот осенний праздник. У них в селе гулянье было — Престол, как говорили. Со всей округи съехались, и из-за границы пришли парни. Тамошние, чужие. Они к ним ходили на праздники, а свои туда — мало, разве что кто по работе. Боялись туда ходить: граница, документы, разговоры. А чужаки к ним ходили смело. Иван пришёл с двумя товарищами. Широкоплечий, русый, с обветренным и загорелым лицом — сразу видно, работящий. Он танцевал с Марьей весь вечер. А она — раскрасневшаяся, глаза горят, коса растрепалась. Анна стояла у стены и смотрела. Ей было и радостно за сестру, и обидно: вот та уже взрослая, уже замуж собирается, а она всё ещё девчонка, которую за стол не сажают с гостями. Через неделю после праздника Иван приехал сватать. Не в тот же день — тогда такого обычая не было. Приехал осенью, когда уже и снег выпал, и земля замёрзла. Они приехали на телеге, на лошади. Зашли в дом как обычно: «Добрый день, добрый день!» — приговаривают. А Марья выскользнула из избы — договорились они заранее. Отец, узнав, в чём дело, сначала онемел, потом схватился за бутылку. Матушка заголосила. А Марья вернулась — спокойная, твёрдая, — и сказала: «Благословите, батюшка с матушкой. Я его люблю». Что тут поделаешь? Собрали приданое — мамин сундук старый, кованый, одежды в нём было немало, ещё с довоенных времён копили. И повезли Марью за границу. На телеге, потому что санного пути ещё не было. Отец пьяный сидел на дровнях, песни пел и всё норовил свалиться. А дорога была такая, что ямы да коряги, — четырнадцать раз опрокинулись, пока до места доехали. Марья потом всю жизнь эту дорогу помнила. Говорила: «Как вспомню — так спину ломит».
Греби, Майя, греби! В 1864 году, в самом начале мая, когда озёра только-только очистились ото льда и по утрам ещё серебрился иней на прошлогодней траве, в небольшом карельском селении, приткнувшемся между двух водоёмов, родилась девочка. Назвали её Майя. Мать, измученная и обессиленная, лежала на полатях и смотрела на новорождённую без радости — в семье уже было десять ртов, а тут одиннадцатый. Две коровы, огород, рыбная ловля на Ладоге, да тяжёлый крестьянский труд — вот и всё, чем располагала семья. Майя была девятой дочерью, были еще два парня. После неё родился ещё один сын, но прожил всего три года. Она не помнила, как умирали старшие сёстры. Просто однажды их не стало — сначала одна, потом другая, потом третья. В доме не голосили, не причитали, не устраивали пышных похорон. На кладбище за околицей ставили простой деревянный крест, мать вытирала глаза уголком платка и возвращалась к печи. Смерть в те годы ходила по деревням запросто, как соседка — заглядывала в каждый дом, забирала кого постарше, кого помоложе. Майя росла среди этого тихого умирания и научилась одному: пока ты дышишь, надо работать. Плакать — после. Отец её был мужик крепкий, ладный. Зимой уходил на лесозаготовки, летом рыбачил, осенью чинил сети, плёл корзины. Но годам к сорока с ним начало твориться что-то странное. Сначала он стал заговариваться — то назовёт Майю именем умершей сестры, то начнёт искать во дворе вещи, которых никогда не было. Потом стал кричать по ночам. Крик был страшный, звериный, от него просыпались соседи, а дети забивались в угол и сидели там до рассвета, боясь пошевелиться. Мать сначала думала — пройдёт. Поила его травами, водила к знахарке в соседнее село. Но знахарка только головой качала: «Не моё это, милая. Не моё. Бес в него вселился.» Через год отец совсем потерял рассудок. Он начал бить детей — сначала старших, потом всех подряд. Мать пыталась заслонять, получала сама. Соседи советовали отвезти его в больницу, в дальний город, за сто вёрст. Но мать не соглашалась. «Как же я его отдам? Он же отец. Он же не всегда такой был». И тогда семья сделала то, что делали в те годы многие: отцу сколотили отдельную каморку в сенях, прорезали маленькое окошко, поставили топчан, приносили еду в глиняной плошке. Он жил там два года. Кричал, бился о стены, просил воды, звал по именам умерших детей. Майя носила ему еду и старалась не смотреть в глаза. Когда он умер, в доме стало тише и легче...
Четыре пары обуви за жизнь В 1936 году в глухой северной деревне, затерянной среди болот и вековых ельников, у Анны умерла мать. Девочке было девять лет, но детство её закончилось в тот самый час, когда крышка гроба закрылась над иссохшим материнским лицом. Остались они с отцом-инвалидом да старшей сестрой — три души в покосившейся избе, где ветер гулял по углам и где никогда не пахло хлебом. Отец Анны, Егор, был человеком, которого война и работа перемололи, как жернова перемалывают зерно. Одна рука у него почти не слушалась после того, как попала в молотилку, спина была согнута так, что казалось, будто он вечно ищет что-то потерянное на земле. Говорил он мало, больше молчал, глядя куда-то вдаль — то ли в прошлое, то ли в бесконечную свою усталость. Но в тот год, когда жена слегла и уже не встала, он собрал дочерей на лавке и сказал глухо: — Мамки больше нету. Теперь сами. Анна не заплакала тогда. Не потому, что не любила мать, а потому, что в её девять лет слёзы казались роскошью, которую бедняки не могут себе позволить. Сестра, старше на четыре года, всхлипывала в углу, а Анна сидела прямо, сжав кулаки, и смотрела на отца. Она ещё не знала, что очень скоро услышит разговор, который определит всю её жизнь. Случилось это через неделю. Анна возвращалась из леса с охапкой хвороста — топить печь зимой было тяжело, и дети собирали сучья, пока хватало сил пробираться по сугробам. Подходя к избе, она услышала голоса в сенях. Отец говорил с кем-то из сельсовета — то ли с председателем, то ли с уполномоченным, Анна не разобрала. Но слова, которые донеслись до неё, врезались в память навсегда: — Не прокормлю я их, Игнат. Одну руку не подниму, а их две. Пусть в детдом едут, там хоть каша будет. Анна замерла. Хворост выпал из рук, но она даже не заметила. В детдом. Отец хочет отдать их в детдом. Значит, и он их бросит, как бросила мать, уйдя туда, откуда не возвращаются. Она не помнила, как добежала до бани, как забилась в угол за печкой и сидела там, пока не стемнело. Её трясло. Не от холода — от чего-то большего, что поселилось внутри и уже не отпускало никогда. Страх быть брошенной. Страх остаться одной. Этот страх стал её вторым сердцем, которое билось в груди всю жизнь...
Деревня под снос В 1976 году деревня, где родилось и умерло не одно поколение, доживала последние недели. Недалеко от неё уже поднимались многоэтажки, грохотал завод, и по всем бумагам выходило, что старому кладбищу на пригорке места в новой жизни нет. А Тарас Бульба, которого вся округа знала по страшному прозвищу, в те дни впервые за долгие годы не пил. Не на что было, да и сил не оставалось. Сгорела его изба, сгорела вместе с музейной описью, и остался он жить в бане у соседки Зины — с пустой головой, обгоревшими волосами и тишиной, от которой хотелось выть. Это страшное прозвище прилипло к нему намертво, как смола к рубахе. Всё началось с его характера — буйного, неуёмного, с вспышками ярости, которые он сам потом не мог объяснить. Пил он тогда уже крепко, но ещё держался на ногах, работал в колхозе, и был у него сын — мальчишка лет десяти, тихий, светлоголовый, весь в мать. Жена Тараса, женщина терпеливая и молчаливая, давно уже ходила с синяками, но терпела — куда денешься с ребёнком на руках. А сын всё чаще прятался у соседей, у бабки Проши, лишь бы не слышать, как отец буянит. И вот в один из таких вечеров, когда Тарас вернулся пьяный и замахнулся на жену, мальчик встал между ними. Тарас не сдержал руку. Один удар. Всего один. Мальчик упал и больше не поднялся. Суд был скорым — тогда за такое не миловали. Дали ему срок, и по этапу он ушёл, а деревня долго ещё шепталась. И кто-то прилепил ему кличку Тарас Бульба. Так и пошло. Вернулся он через годы — седой, с потухшими глазами, никому не нужный. Жена к тому времени умерла, сына не вернуть, и осталась ему одна изба — та самая, что досталась от бабки. Изба эта была не простая. Тарас и сам толком не знал её истории, пока в деревню не приехала комиссия — перед сносом ходили по домам, описывали имущество, оценивали, кому что положено при переселении. Изба Тараса стояла вросшая в землю по самые окна, с почерневшими от времени брёвнами, с резными наличниками, которые ещё держались, несмотря на годы. Крыша просела, но держалась на удивление крепко — бабка Тараса, а до неё её мать, а до той ещё чья-то прабабка, похоже, строили на совесть. И вот когда комиссия зашла внутрь, один из приезжих — немолодой уже мужчина в очках, из краеведческого музея, — остановился на пороге и замер. Он ходил по горнице, ощупывал брёвна, заглядывал в подпол, смотрел на печь, на полати, на то, как сложены углы, как держится матица — центральная балка, на которой покоился потолок. Потом вышел на улицу, обошёл избу кругом, посмотрел на пристройки, на сени, на поветь, и вернулся к своим с таким лицом, будто нашёл клад...
Не пара, говоришь? В 1923 году, в начале лета, во двор к Егору Фомичу пришла его дочь Ксения — не одна. Рядом с ней, чуть позади, у калитки, стоял парень. Молодой, загорелый до черноты, с обветренными руками и упрямой складкой между бровей. Митяй. С того конца деревни, где избы пониже и крыши похуже. Егор Фомич сидел на завалинке, плёл верёвку из льна, и когда увидел дочь с женихом, руки у него сами разжались. Верёвка упала в пыль. Он поднялся, вытер ладони о штаны и широко улыбнулся — так, как умел только он, всей душой, без притворства. — Батюшки мои! — сказал он. — Ксения, никак ты не одна? — Батя, — Ксения шагнула вперёд, — это Митяй. Мы давно уж... Мы пожениться хотим. Егор Фомич хлопнул себя по коленям, засмеялся, обнял дочь, потом шагнул к Мите, пожал руку — крепко, по-мужски, долго тряс. — Ну, проходи, проходи, чего в дверях-то! — засуетился он. — Сейчас, сейчас. У меня где-то бутылка была, с Пасхи осталась. По такому делу — сам Бог велел! Он уже развернулся к сеням, уже взялся за скобу, когда в дверном проёме появилась Аграфена Тимофеевна. Сухая, прямая, в тёмном платке, с руками, которые никогда не знали покоя. Она обвела двор взглядом — медленным, тяжёлым — и остановила его на Мите. — Это что ещё за новости? — голос у неё был ровный, без крика, но от этого становилось только тише вокруг. — Мама, — Ксения сделала шаг к ней, — это Митя. Мы любим друг друга. Мы хотим... — Знаю я, чего вы хотите, — Аграфена Тимофеевна сошла с крыльца, вытирая руки о фартук. — А ты, мил человек, чем занимаешься? Какое у тебя ремесло? Чем кормить её собираешься? Митяй выдержал её взгляд. Не отвёл. Но ответил не сразу. — Работаю, Аграфена Тимофеевна. Кому надо — помогаю. Косить умею, плотничать умею. Не пропадём. — Кому надо — помогаешь, — повторила она. — А своё-то у тебя есть? Двор? Хозяйство? Нет ведь. Отец твой помер, мать на подёнщине, братья мал мала меньше. Ты сам-то в двадцать лет — с чем к невесте пришёл? Егор Фомич попытался вставить слово, но жена глянула на него — и он замолчал, будто и не начинал. — Он не бездельник, мама! — Ксения встала между матерью и Митей. — Он добрый, он работящий, он... — Работящий! — Аграфена Тимофеевна усмехнулась одной половиной рта. — Это я и без тебя вижу. Весь в мозолях, вон. Только мозоли — не деньги. Ты мне скажи, мил человек: вот возьмёшь ты мою дочь — и на что жить будете? Избу где поставите? Чем топить её будешь? Что в рот положишь? Митяй молчал. Слова у него были, да только он чувствовал: этим её не проймёшь. — Пока не возьмёшься за ум, — сказала Аграфена Тимофеевна, — пока не докажешь мне, что можешь обеспечить её и свадьбу справить, — никакого моего благословения не будет. Понял? Она повернулась и ушла в дом. Дверь за ней закрылась — тихо, но так, что все всё поняли.
Деревенская афера В 1992 году посёлок жил тревожно, оглядываясь по сторонам с каким-то затаённым испугом, будто старые настенные ходики с кукушкой внезапно сбились с привычного ритма. Совхоз переименовали в акционерное общество, вывесили у конторы новую фанерную доску, но от той доски у людей в погребах картошки не прибавилось. Заплатку на сапоги поставить было нечем, зарплату задерживали уже третий месяц подряд, выдавая вместо денег то сизой мукой, то залежалой крупой из райпо. По утрам над мелководной речкой курился густой, холодный туман, пахло горьким дымом сырой берёзы и палой ольховой листвой. У магазина споранно собирались женщины — перемывать косточки руководству да гадать, на какие шиши покупать детям тетради к зиме. На самом краю центральной усадьбы, где прежде шумел заросший крапивой пустырь, развернулась невиданная стройка. Председатель сельского совета Михаил Петрович Кротов возводил хоромы. Да не просто пятистенок, а настоящий дворец из красного облицовочного кирпича — с двумя этажами, заморскими пластиковыми окнами и встроенной прямо в дом парной, от которой на крышу выходила новенькая блестящая труба. Кротов, грузный, краснолистый мужчина с бегающими глазами, любивший ходить в расстёгнутом тулупе, показывая толстый импортный свитер, лишний раз людям на глаза старался не попадаться. Но против бытовой правды не попрёшь: крытые брезентом совхозные машины с кирпичом и отборным брусом отгружались прямо с дальнего склада, предназначенного для ремонта школы и детского сада. Заправлял всеми совхозными ресурсами кум Кротова — председатель Иван Степанович Захаров. Человек волевой, с тяжелым подбородком и привычкой говорить тихо, но так, что у бригадиров поджимались губы. Захаров искренне считал, что в наступившей кутерьме он просто «бережёт совхозную собственность от чужаков», прибирая её к верным, своим родному куму и себе, рукам. Раз в месяц к конторе подкатывала старенькая «Волга» из района — приезжали контролёры. Но Захаров встречал их как родных: в кабинете тут же появлялся пузатый медный самовар, нарезалась домашняя буженина, звенели гранёные стопки, и все документы подписывались без единой заминки. В бумажечках всё сходилось до грамма: кирпич развалился от дождя и ветра, пиломатериалы усохли и списаны на дрова, а шифер якобы ушёл на латание дальнего телятника. Всё пошло наперекосяк в октябре, когда вместо привычного районного инспектора из контрольно-ревизионной комиссии прибыл совсем другой человек.
Дядя Паша «— Ишь ты, снова поплёлся со своей лопатой, окаянный, будто у леса без него корней мало!» — громко, на всю улицу, отпустила Клавдия Семёновна, поправляя на дородных плечах цветной шерстяной платок и выбивая из небольшого коврика пыль прямо о штакетины изгородки. Сельские бабы, высыпавшие на завалинки после утренней дойки, согласно закивали, переглядываясь с привычной смешинкой. По пыльной деревенской улице, слегка принизившись к земле, шёл дед Паша — Павел Егорович. На плече его покоилась старая, до зеркального блеска натёртая о суглинки лопата, а в другой руке он бережно нёс сбитый из плотных дранок ящик, где копошились зелёными иглами совсем ещё крошечные, с детскую ладонь, саженцы сосен да молодых лиственниц. В 1960 году деревне хватало своих забот. Колхоз гудел с самого рассвета: на полях звякали тракторные плуги, агроном мотался на облупленном газике из края в край, а бабы спешили доделать огороды да приготовить сытный обед мужикам. И среди этого правильного, трудового шума дед Паша казался чужеродным гвоздем, который ни в какую доску не забивался. Всю жизнь, сколько его помнили последние пятнадцать лет, он ходил в дальние вырубки. Говорили, ищет плешины, оставленные по осени лесозаготовителями да браконьерскими топорами, и засаживает их свежими тонконогими деревцами. Шёл он молча, не поднимая глаз на сидевших у калиток соседок. Лицо его, изрытое глубокими сухими морщинами, напоминало корабельную сосну, потемневшую от долгих дождей, а смолистый брезентовый плащ прочно впитал в себя запах воска, прелой хвои и дыма. «И чего ковыряет? — думала Клавдия, глядя ему вслед и сурово поджимая губы. — Дома крыша на курятнике подпёрта жердью, калитка на одной петле держится, а он чужую тайгу латает. Бобыль — он и есть бобыль, умом тронулся на старости лет». Никто из местных уже и не помнил, каков был Павел Егорович в прежние годы. В селе его считали юродивым, тихоньким чудаком, от которого ни вреда, ни пользы. Жил он в деревне с рождения, где лесная глушь вплотную подступала к огородам. Ни козы в его дворе не блеяли, ни собаки не лаяли. По вечерам в его единственном окне рано гас огонёк коптилки, и только дымок из печи шептал прохожим, что дед ещё дышит на этом свете.
Дарья В 1935 году, в конце сентября, когда Ангара уже наливалась свинцовой тяжестью и по утрам у берегов хрустел первый лёдок, в деревне нашли мёртвого человека. Лежал он у складов на базе, лицом в землю, а рядом — топор. Чей топор, долго гадать не пришлось: на обухе была насечка в виде кедровой шишки, которую Сергей, муж Дарьи, выжег ещё прошлой осенью, когда точил инструмент для лесной делянки. Дарья узнала об этом от бабы Нюры, которая прибежала к колодцу ни свет ни заря, забыв про своё ведро. — Дашка! Дашка, беда-то какая! Митьку-соседа убили, а топор-то Серёжкин нашли! Милиция уже у сельсовета стоит, за твоим идут! Дарья не помнила, как добежала до дома, как схватила тёплый ещё кожух мужа, как метнулась за огороды, через жнивьё, к лесу. Она знала только одно: Сергей с вечера ушёл на делянку, ночевать не пришёл, а значит, успеет предупредить. Дорогу она знала наизусть — сколько раз носила ему еду в узелке, сколько раз сидела у костра, пока он пилил сухостой. Он рубил дрова, когда она выскочила на поляну. Увидел её — и топор опустил. — Серёжа, родненький, за тобой идут! Митьку на базе нашли мёртвого, а топор твой рядом! Не ты это, я знаю, не ты, но они не поверят! Сергей не стал спрашивать, кто и почему. Только посмотрел на неё долгим взглядом — так смотрят, когда прощаются, — снял с себя пиджак, накинул ей на плечи, потому что она выбежала в одной кофтёнке, и сказал тихо: — Домой иди. Никому ни слова. Я дам знать, где меня искать. И ушёл в тайгу. Только топор взял — тоже с шишкой на обухе. Дарья стояла на поляне, пока шаги его не стихли среди кедров, потом повернулась и пошла обратно. Ноги не слушались, но лицо она держала. У околицы уже толпились мужики с ружьями, милиционер в кожанке что-то кричал, а Яков Митрич, отец Сергея, стоял у своей калитки — седой, кряжистый, и руки у него тряслись.