СводкаГлавные показатели канала за выбранный период. Изменение — к такому же отрезку перед периодом, если за него есть статистика. Наведите на диаграмму плитки, чтобы увидеть число в каждой точке периода.
Главные числа
ПодписчикиСколько подписчиков у канала сейчас. Волна — число подписчиков в каждой точке периода. Изменение — к началу периода.7890,0 %+0 за период
ПросмотрыСколько сейчас просмотров у постов, вышедших за период. Это не просмотры за день: сколько посмотрели вчера, MAX не сообщает.79▲ 0,6 %было 80
РеакцииСколько реакций у постов, вышедших за период.0▼ 100,0 %было 1
УпоминанияСколько раз канал упомянули другие каналы: ссылки и репосты, без рекламных постов. Чем крупнее круг, тем больше упоминаний в этой точке периода.61▼ 19,4 %было 76по подписке
РепостыСколько раз другие каналы сделали репост постов этого канала (без рекламных постов). Репосты входят и в число упоминаний.28▲ 12,5 %было 25после входа
Средний охват постаСколько просмотров в среднем набирает один пост. Считаем по постам старше двух суток: у свежих просмотры ещё растут. Точки, где есть свежие посты, — пунктиром и полыми кружками: охват всех постов на сейчас, он ещё вырастет.9▼ 19,8 %было 11
ERRКакая доля подписчиков видит средний пост: средний охват ÷ подписчики × 100 %. Линия — ERR в каждой точке периода, пунктир — ERR прошлого такого же периода. Точки с постами моложе двух суток — полые кружки на пунктирном конце линии.1,2 %▼ 0,3 п. п.пунктир — было 1,4 %
Вовлечённость ERКак часто читатели реагируют на посты: реакции ÷ просмотры × 100 %. Засечка на полосе — прошлый период.—реакций на 100 просмотров
Постов в деньСколько публикаций в среднем выходит за день. Клетка — точка периода: чем темнее, тем больше постов в день.1,4▲ 45,5 %было 1,0
Доля рекламыКакая доля публикаций за период похожа на рекламу: маркировка erid, рекламные ссылки и другие признаки. Шкала — рекламная нагрузка по порогам индекса качества: до 10 % — низкая, до 25 % — умеренная, до 50 % — высокая, дальше — очень высокая. Рост доли отмечается красным.2,4 %▼ 2,4 п. п.
ДинамикаСверху — число подписчиков на конец каждой точки периода, снизу — прирост за точку: зелёный — подписчиков стало больше, красный — меньше. Над графиком прироста — самый большой прирост и самая большая убыль. Сколько подписалось и отписалось по отдельности, MAX не сообщает.
Рост аудитории
−1подписчиков за период
−1 самая большая убыль · 18 окт 2026
Оценка каналаОценка канала от 0 до 100 из пяти частей: аудитория, честность роста, рекламная нагрузка, доверие и достоверность расчёта. Полоса — сколько баллов часть набрала из своего максимума. Индекс пересчитывается каждую ночь; каналы сравниваются с похожими — той же категории и размера.
без категории, до 1 тыс. подписчиков · каналов в группе: 5799
ОхватыСколько сейчас просмотров у постов, вышедших в каждой точке периода (а не просмотры за день). Подписан рекорд; точка с сегодняшним днём бледнее — день ещё идёт. Средний охват поста — по постам старше двух суток.
Просмотры и охват
79просмотров за период▲ 0,6 %
Средний охват поста — 9 просмотров (посты старше двух суток).
ВовлечённостьER — реакции, делённые на просмотры, в процентах — у постов каждой точки периода. Пунктир — ER за весь период. Изменение — в процентных пунктах к прошлому такому же периоду.
Вовлечённость подписчиков
—ER = реакции ÷ просмотры
За период у постов нет прочитанных реакций.
ЦитируемостьИндекс цитируемости (ИЦ) — насколько часто и какими каналами упоминают этот канал за последние 30 дней, без рекламных постов. Уровень — место среди похожих каналов. Линия — ИЦ в каждой точке периода (в неделе и месяце — средний за её дни).
Индекс цитируемости пока не рассчитан: он появится после ночного расчёта, когда канал упомянут другие каналы.
РитмСколько постов в среднем выходит в каждый час каждого дня недели, время московское: чем темнее клетка, тем больше публикаций. «Лучшее время» — часы, в которые у постов старше двух суток самый высокий средний охват.
Когда и сколько публикует
ПнВтСрЧтПтСбВс
036912151821
Лучшее время:09:0018:00часы, в которые у постов самый высокий средний охват
ФорматыИз чего состоит лента. У каждого поста один формат — по старшинству: репост, видео, фото, ссылка, текст. Полоса и проценты — доля постов формата; справа — средний охват одного поста формата (по постам старше двух суток), полоска — сравнение с самым просматриваемым форматом.
ПубликацииКаждая точка — пост за период: по горизонтали — дата выхода, по вертикали — просмотры, размер точки — реакции, цвет — формат. Так видно хиты, провалы и то, как меняется охват. У крупных каналов показаны 100 самых просматриваемых постов и равномерная выборка остальных — не больше 1 500 точек.
Каждый пост — точка
Выше — больше просмотров, крупнее — больше реакций. Нажмите на точку, чтобы открыть пост.
ВидеоФотоДругоеразмер — реакцииПриближение — кнопками «+» и «−», щипком или Ctrl + колесо мыши; приближенный график сдвигается перетаскиванием
СводкаИтоги выбранного периода: сколько вышло публикаций, сколько у них сейчас просмотров и реакций и средний охват поста. Просмотры — текущие у постов, вышедших в эти дни, а не просмотры за день. Изменение — к такому же отрезку перед периодом, если за него есть статистика.
Итоги периода
Нажмите на показатель — ниже он появится по точкам периода
Просмотрысегодня — день ещё идётТочки с постами моложе двух суток — бледные с пунктиром: их просмотры ещё растут.
РекламаКакая доля публикаций за период похожа на рекламу: маркировка erid, рекламные ссылки и другие признаки. Детектор осторожный, поэтому настоящая доля обычно выше. Шкала — рекламная нагрузка по порогам индекса качества. Ниже — средний охват рекламного и обычного поста и кого рекламирует канал (сайты, на которые ведут ссылки из рекламы).
Что работаетПосты периода с наибольшим числом просмотров. Полоса — просмотры относительно первого места. Превью — картинка поста, у поста без картинки — аватар канала. Просмотры — сколько у поста сейчас.
РитмСколько постов вышло в каждый день периода (бледные столбики) и среднее за 7 дней (линия): видно, разгоняется канал или затихает. Сегодняшний день ещё идёт, поэтому среднее для него считается по вчерашний день.
Публикации по дням
Бледные столбики — дни, линия — среднее за 7 дней: видно, разгоняется канал или затихает
Публикации за деньСреднее за 7 дней
Данные обновлены в 20:57 по Москве. Просмотры — текущие у постов, вышедших в эти дни; средний охват — по постам старше двух суток.
Как считается индекс качества
секундами, когда не нужно никуда бежать. Потом тишина ушла. Сначала её вытеснил телефон с уведомлениями от магазинов, обещавших скидку именно сегодня. Затем телевизор, который знал всё на свете и ничего не умел. Затем радио с бодрым голосом, сообщавшим, что сегодня, к счастью, вторник. К счастью для кого? Тишина не выдержала и ушла, оставив меня одного с утюгом. Утюг, однако, оказался молчаливым и стойким. Он простоял всю вахту, ни разу не проявив ультиматумов, и в его обществе я понял: чтобы писать о смерти, не обязательно быть мёртвым. Достаточно, чтобы тебя отключили от всех сетей, и ты сам превратишься в некролог — старомодный, мало кому нужный и, слава богу, ещё живой. Я писал его целый месяц. Соседи, не видя меня, начали здороваться с моей дверью. Курьер оставил у порога посылку и записку: «Если вы живы, распишитесь». Я расписывался накануне и промахнулся — вместо подписи вышло «С уважением, Иван Петрович». Курьер пришёл в ужас. А редактор всё ждал. Он звонил и спрашивал: — Ну как? Плачет уже кто-нибудь? — Плачет, — отвечал я. — Но не над тем. Слово «некролог», между прочим, происходит от греческого, где означает не совсем то, о чём мы думаем. Но я не стану вас утомлять филологией: у меня и без неё на столе лежит три тысячи знаков о том, как ушла тишина и как на её месте выросла клумба уведомлений. Тут поневоле задумаешься о вечности. И вот, дорогие читатели, я закончил. Скажу честно: Иван Петрович из моей папки так и не объявился. Может, он жив и сейчас что-то починил у себя на кухне. Может, он смеётся над всей этой затеей. Я на него не в обиде: настоящая жизнь вообще не любит, когда её записывают в папку. А некролог я сдал. Правда, в последний момент переписал последнюю фразу: «И да будет ему хорошо и сейчас, и потом, и, если можно, ещё немножко потом». Редактор прочитал, хмыкнул и сказал: — Странно как-то. Но чувствуется. Что ты, собственно, отключил? — Всё, — ответил я гордо. — И утюг? — И утюг. Он посмотрел на меня пристально и произнёс то, что я теперь ношу в записной книжке: — Надо было ещё и некролог отключить. Тогда бы нервы сэкономил. Я вышел из редакции. На улице был вторник — к счастью, чьей-то. Собака Михалыч брехала на голубя. Всё было живо, всё шумело, и это было прекрасно, как единственная неотключённая вещь в мире.
Жизнь по некрологу Я писал целый месяц. Отключил телевизор, радио, телефон, холодильник и даже утюг, чтобы не мешали. Собственно, утюг мешал меньше всех — он молчал упорнее телефона, — но для чистоты эксперимента я отключил и его. Квартира погрузилась в тишину, и в этой тишине я наконец услышал, как громко тикает мой собственный организм. Организм тикал, скрипел и всячески намекал, что творчество — процесс дорогой и требует жертв. Холодильник я отключил не из вредности: гудел он так, что в моей голове рождались исключительно слова «гул», «вертолёт» и «Рязань». Итак, я сел писать. Нет, не так. Я сел писать некролог. Не пугайтесь, я тоже сначала испугался. Дело в том, что я работаю в газете, и в нашей редакции существует традиция: некрологи о заслуженных людях пишутся заранее. Это цинично, спору нет, но иначе нельзя — когда человек уходит, у нас, журналистов, трясутся руки и бегают глаза, и вместо «светлая память» получается «светлая панорама». Поэтому редактор вызвал меня и сказал: — Напиши некролог. Живой и настоящий. Чтобы читали. — Читали что? — не понял я. — Некролог! — рявкнул редактор. — Чтобы плакали! С тех пор прошёл месяц. Я сижу в тишине, отключил всё, кроме собственных сомнений, и смотрю на чистый лист. Лист белый и злой. Он как будто говорит: ну, давай, ты же профессионал с опытом. Первым делом я понял, что не знаю, о ком пишу. Редактор дал мне папку, но в папке лежали справка на три строчки и портрет человека, который, судя по выражению лица, сам был не рад, что попал в мою папку. Я раскрыл справку: «Иван Петрович Семёнычев, семьдесят восемь лет, заслуженный работник сантехнического хозяйства». Всё. Три строчки — и это вся жизнь. Три строчки, а моё перо должно из них выжать десять тысяч знаков и одну слезу у читателя. — Иван Петрович, — сказал я вслух, — расскажите мне о себе. Иван Петрович с портрета молчал. Портрет был чёрно-белый, и у Ивана Петровича было такое лицо, словно его фотографировали посреди сложного спора с водопроводом. Я начал с начала. «Родился Иван Петрович в далёком тысяча девятьсот…» — и тут же застрял. Далёком, а насколько далёком? Если я напишу «в далёком 1948-м», то в памяти людей он будет далёким, а он, может, был близким. Меня в те годы не было, я не вправе судить. Я зачеркнул. Написал: «…в тысяча девятьсот сорок восьмом году». Но слово «тысяча» показалось мне слишком тяжёлым для некролога. Я зачеркнул и его. К вечеру у меня осталось одно слово: «Родился». Слово было хорошее, крепкое, но объяснять редактору, что это — мой месячный вклад в некрологию, я не рискнул. Тут я вспомнил, что настоящие мастера пишут некрологи по-другому. Они берут личность и смотрят на неё с неба, с земли и из канализации, если речь о сантехнике. Я открыл окно, чтобы посмотреть с неба. С неба пахнуло выхлопными газами и свободой. Напротив дома какой-то гражданин выгуливал собаку и громко с ней разговаривал: — Ну что, Михалыч, сегодня опять ничего не поймали? Собака не отвечала, но всем видом давала понять, что поймали и ещё поймают. Я посмотрел на неё и подумал: вот у меня — некролог, а у них — жизнь. Жизнь идёт мимо моего окна, а я сижу и пишу о человеке, который, между прочим, жив. И тут мне в голову пришла мысль, от которой я вскочил и ударился о полку. А что если написать некролог — но не по смерти, а по жизни? По нашей общей, ежедневной, утренней, вечерней и ночной жизни? Жизнь ведь тоже уходит. Уходит каждый день и не возвращается. Мы её хороним стоя, с чашкой чая в руке, и никто не произносит над ней прощального слова. Я ринулся к столу и написал: «Сегодня, на семдесят с лишним году, тихо и без объявлений ушла из моего дома тишина. Её отключил холодильник…» Тут я запнулся. «Отключил холодильник» звучало так, будто тишина была его женой. Но мысль была хороша, и я пошёл дальше. «Тишина любила утро. Она приходила в шесть, когда сосед сверху ещё спал, и осторожно, на цыпочках, ступала по моей квартире. Она умела слушать и никогда не перебивала. В её обществе я постигал главное: жизнь измеряется не годами, а теми
ностью». — Вы знаете, — сказала она, — мне даже на работе сказали. Мария Тимофеевна из отдела кадров. Говорит: «Клава, я от тебя не ожидала». А я ей: «Чего не ожидала?» А она говорит: «Ну, это самое». И молчит. И я молчу. Мы обе молчим. Так и расстались. — Надо что-то делать, — сказал я. — Пойти к людям. Объяснить. И мы пошли. Мы созвали общее собрание жильцов. Мы повесили объявление: «По вопросу моей ночёвки у Клавдии Петровны». В последней строке я добавил: «Повестка: 1. Отчёт. 2. Касса. 3. Лестница». Люди пришли. Пришло человек сорок. Пришла баба Шура с кошкой — кошку, видимо, мобилизовали для важности. Пришёл дворник Семён, который к этому времени уже рассказывал всем, что я «убегал от Клавдии через балкон». Пришла почтальонша, у которой была своя версия: будто Клавдия Петровна держала меня в доме «взаперти, потому что голодного приютила». Я поднялся на стул. Стул покачнулся. Кошка напряглась. — Уважаемые! — начал я. — Я ревизор. В тот вечер мы с Клавдией Петровной сверяли трёстасорок рублей. Триста сорок! Вы понимаете? Из кассы! — Я помахал папкой. — Вот, всё здесь. С подписями. Тишина. Потом из задних рядов: — А чего ночью-то? Днём не сверялось? — Днём не сверялось! — честно ответил я. — Это почему же? И вот тут, дорогие мои, я вдруг понял, что нет на свете такой папки, такого галстука и такой ревизорской выдержки, чтобы объяснить сорока жильцам, что триста сорок рублей в кассе взаимопомощи могут сверяться до половины третьего ночи. Люди смотрели на меня с доброжелательным любопытством. Им было совершенно неинтересно про кассу. Им было интересно, как это так: жил-жил человек — и вдруг ночевал. — Значит, так, — подытожила баба Шура, когда я закончил. — Ты, милок, парень видный, спору нет. Только в следующий раз, как заночуешь, — ты уж не оправдывайся. Ты женись. Собрание зааплодировало. Клавдия Петровна уронила брови в кофе. Я уронил папку. Кошка уронила достоинство и убежала под забор. Так и закончилось общественное мнение — превратилось в семейное. Женился я, кстати, через полгода. Кассу мы сошлись в конце концов, триста сорок рублей нашлись — в папке, у меня. А баба Шура каждый раз, встречая меня на лестнице, прищуривается и говорит: — Ну что, сверяльщик? Как ведомость? И я отвечаю: — В порядке ведомость. Спать не идём — живём.
Общественное мнение Я заночевал у неё совершенно случайно. Клянусь, это была самая невинная ночёвка в истории человечества. Ну, может, не самая, но близко к тому. Дело было так: мы с Клавдией Петровной засиделись над отчётом — она бухгалтер, я внештатный ревизор, и в тот вечер мы до хрипоты спорили, куда делись триста сорок рублей из кассы взаимопомощи. Спор затянулся до половины третьего. Когда я наконец поднялся, чтобы уйти, выяснилось, что лифт отключили, а лестница на девятом этаже заперта на ночь — дом новый, ключи у консьержки, а консьержка, как назло, ушла на свадьбу племянницы и вернётся к утру. Вот я и остался. На диване. В коридоре. С полотенцем на ногах. Клавдия Петровна спала в комнате, я спал в коридоре, между нами была стена и, что немаловажно, целая вечность. Утром я вышел из подъезда — и попал в извержение вулкана. Первая, кто мне встретилась, была баба Шура с первого этажа, которая в шесть утра всегда выгуливает свою кошку. Кошка — на поводке, баба Шура — в халате. Увидев меня, она замерла, и её кошка, воспользовавшись паузой, подкралась к голубю. — Так-так, — сказала баба Шура таким тоном, будто поймала меня с поличным на месте преступления. — А Клавдия-то мне говорила, что она женщина одинокая, порядочная… — Я ревизор, — сказал я. — Мы всю ночь сверяли ведомость. — Оно и видно, — кивнула она на мою мятую рубашку. — Ведомость. Сверяльщики. Чай, ведомость-то в одной комнате лежала? И пошла. Походка у неё была не старушечья, а какая-то спортивная, словно она торопилась срочно донести новость до ближайшего телефона-автомата, к которому её не подключили, но она и сама справится. К обеду новость облетела дом, к вечеру — двор, к концу недели — микрорайон. В формате, разумеется, обогащённом деталями. В дворовой версии я уже был не ревизором, а каким-то «приезжим, из столицы, с усами». В версии подъезда номер пять я якобы приехал на белой машине. Машины у меня отродясь не было, но это обстоятельство никого не смущало. В версии гаражного кооператива я ночевал не в коридоре, а в саду, и не на диване, а в гамаке. Фантазия у народа — богатая, отчётливая, я бы даже сказал, бухгалтерски точная. Через неделю ко мне в ревизионное управление пришёл начальник. — Слышал про вас, — сказал он, глядя куда-то мимо меня, в окно. — Ну, что вы там… в подъездах ночуете. — Товарищ начальник, — взмолился я, — это недоразумение. Отчёт. Касса. Лестница на замке. — Я всё понимаю, — сказал он с той особой интеллигентной печалью, с какой говорят о смерти дальних родственников. — Молодость, чувства. Но вы понимаете, управление — это коллектив. А коллектив имеет… так сказать… мнение. — Общественное, — подсказал я. — Вот именно, — обрадовался он. — Вы очень точно сформулировали. И пока это мнение не… — он покрутил рукой в воздухе, — не уляжется, я бы вас попросил посидеть дома. Отчёт всё равно уже готов. Дома я сидел две недели. За эти две недели во двор вышла новая версия: будто бы я у Клавдии Петровны не ночевал, а жил. Уже месяц. Уже с чемоданом. Уже с котом. Кота у меня, кстати, действительно нет, но в этой версии он был рыжий и счастливый. Тогда я решил действовать. Я пошёл к Клавдии Петровне — теперь уже при свете дня, официально, в галстуке, с папкой под мышкой, чтобы любой, кто увидит из окна, понял: человек пришёл по делу. У подъезда меня встретила баба Шура. Она уже не выгуливала кошку — кошка, видимо, устала от социальной жизни. Баба Шура просто стояла и смотрела, как я подхожу, будто я артист, а она — критик. — Добрый день, — сказал я громко. — Я по отчёту. Клавдия Петровна меня ждёт. По делу. Вот папка. — Папочка, — с уважением кивнула баба Шура. — Значит, с папочкой теперь ходим. — Это документы! — Всякое документы, — загадочно ответила она и скрылась в подъезде с видом человека, который только что получил повышение. Клавдия Петровна встретила меня в дверях с лицом женщины, которая за месяц успела побывать в роли разлучницы, вдовы, а также — по версии почтового отделения — женщины, которая «проживает с приезжим, усами и подозритель
это полбеды. — А беда в чём? — А беда в том, — Гусев понизил голос, — что у нас на всю команду одна каска. И та у дежурного, чтобы, значит, по форме. Остальные, если что, так и бегут. — Как — без каскад? — Обыкновенно-с. Зато в бодром расположении духа. Я записал это и вставил в следующий фельетон, который вышел под названием «Каска и её команда». После него городской голова собрал экстренное заседание, на котором постановили: каланчу отстроить заново, лестницу купить, каскад прибавить, а наблюдение вменить в обязанность уже не Гусеву, а «лицу, прошедшему проверку на внимательность». Проверку проходили все. Внимательность проверяли так: сажали человека в комнату и просили смотреть в окно, а за окном в это время водили козу. — Видели козу? — спрашивали потом. — Видел, — отвечал испытуемый. — А что у ней на рогах? — Ничего? — Вот именно, — говорили ему, — коза без рогов. Вы невнимательны. Прошёл проверку один только человек, кузнец Ерофеев, но он наотрез отказался сидеть наверху, объяснив, что «с его весом это глупость, а не служба». Каланчу в конце концов выстроили, выкрасили ещё бодрее прежнего и посадили наверху Гусева, потому что других кандидатов не осталось, а Гусев к тому времени прошёл переподготовку и сдал зачёт по дыму, отличив дым от тумана с третьей попытки. К чему я всё это рассказываю? А к тому, что на днях над городом стоял дым. Я лично насчитал четыре источника: пекарня, самоварная мастерская, чья-то баня и, кажется, чьё-то самолюбие. Гусев всё видел, всё доложил, команда собралась, лестницу нашла, каскад было сколько надо, и когда добрые люди стали просить их всё-таки поехать потушить, Окуркин отвечал им примерно так: — Помилуйте, у нас не пожар, а дым. А по дыму инструкции нет-с. Обратитесь в канцелярию, пускай разъяснят, что считать пожаром, а что не считать. К вечеру пекарня догорела сама, а инструкцию никто не написал. И вот сижу я теперь и думаю: не написать ли ещё один фельетон. Название уже есть — «Феникс». Только боюсь, что наш «Феникс» не из пепла возродится, а от дыма, и что если он и взлетит, то непременно без лестницы.
Феникс Когда в нашем городе второй раз сгорела пожарная каланча, в моей груди запылало законное негодование и я по горячим следам испепелил местную пожарную команду огнём сатиры. Замечу сразу: первый раз каланча сгорела при обстоятельствах туманных, второй — при обстоятельствах почти неприличных, а третий, если так пойдёт, случится, видимо, аккурат к моему выходу на пенсию. Нужно вам сказать, что каланча у нас в городе была не просто архитектурным сооружением, а, я бы сказал, символом незыблемости и в некотором роде памятником. Памятником чему именно, никто уже точно не помнил, но старожилы уверяли, что воздвигнута она была в память о том самом пожаре тысяча восемьсот такого-то года, когда сгорело заодно и всё остальное, а каланчу потом поставили, чтобы видеть, если что, как горит всё остальное в следующий раз. Стояла она на площади, вид имела бодрый и горделивый, а наверху сидел наблюдатель — человек по фамилии Гусев, с лицом добродушным и глазами настолько рассеянными, что в них, как в окошках нежилого дома, ничего не отражалось. — Гусев, — спрашивал я его как-то раз, — а что вы, собственно, наблюдаете? — А всё, — отвечал он с достоинством. — Ну а пожар-то вы как определяете? — По дыму-с. — А если дым — не от пожара? — Тогда, значит, не пожар-с. Логика в этом была железобетонная, и спорить с ней было бесполезно. Первый раз каланча сгорела ночью. Гусев, согласно его собственному донесению, «услышал треск, выглянул и увидал пламя, после чего незамедлительно спустился вниз и доложил по команде». Докладывал он по команде, как выяснилось, до тех пор, пока каланча не догорела самостоятельно, потому что команда, заслышав треск, собралась в караульном помещении и начала совещаться — идти туда всем составом или отправить дежурного выяснить, в чём, собственно, дело. — А что вы совещались? — спросил я потом у брандмейстера Окуркина, человека внушительного, с усами, внушавшими уважение даже с другого конца улицы. — Так ведь как же-с, — отвечал Окуркин, расправив усы, — надо же было выяснить обстановку. Мы люди казённые, у нас каждое действие должно быть обосновано. — А то, что каланча горит у вас над головой, — это не обоснование? — Это обстоятельство-с, — поправил меня Окуркин с расстановкой, — а обоснование — это когда бумага. В общем, каланча сгорела, а на её месте поставили новую, поскольку без каланчи, как выразился городской голова, «город теряет лицо». Новая каланча была выкрашена в цвет бодрый, почти жизнерадостный, и наверху снова посадили Гусева, потому что других наблюдателей в городе не нашлось, а Гусев, помимо рассеянности, обладал бесценным качеством: он соглашался сидеть наверху за жалованье, которое команда стеснялась произносить вслух. Вторая каланча сгорела днём, при полном составе команды и на глазах у половины города. На этот раз Гусев всё сделал как надо: заметил, доложил, спустился. Команда выехала бодро, с колокольчиком, и, подкатив к каланче, обнаружила, что лестницы у них с собой нет. — Как это — нет? — спросил я у Окуркина. — Вышла накладка-с, — отвечал он, глядя в сторону. — Лестницу мы, знаете ли, оставили на прошлом пожаре, а за ней не съездили. — И что же вы сделали? — Пока съездили, каланча, знаете ли, кончилась. — А вода? — Вода была-с. Но без лестницы вода, сами понимаете, не достаёт. Тут я, признаюсь, не выдержал и занёс перо над бумагой. Перо у меня, слава богу, бойкое, и в тот же вечер на страницах нашей газеты появился фельетон, в котором я, не стесняясь в выражениях, прошёлся по всей команде сверху донизу, начиная с Гусева, который «наблюдает пожар с редкой для пожарного безучастностью», и кончая Окуркиным, чьи усы, по моему тогдашнему разумению, были единственным, что в команде действительно горело, да и то лишь при виде начальства. Фельетон произвёл в городе эффект. Окуркин обиделся и три дня со мной не здоровался. Гусев прочёл и, говорят, долго ходил задумчивый, а потом подошёл ко мне на площади и сказал: — А ведь вы, сударь, про лестницу-то верно написали. Только вот что я вам скажу: лестница —
всем обязан разводить. А меня, значит, во вторую очередь?» Николай попытался объяснить, что развод — дело ситуативное, что нельзя постоянно разводить с утра до ночи, что это ж не работа, что надо и самому ездить, но Геннадий не слушал и ушёл, шурша обидами, как сушёными грибами в мешке. Потом пришла тёща. Тёща, надо сказать, пришла не по своей воле — её прислала жена Николая, Галина, которая внезапно осознала всю двусмысленность заголовка и потребовала объяснений. «Ты что, Степаныч, и вправду по разводам?» — строго спросила тёща, стоя на кухне со скрещёнными руками. «Нина Петровна, это про машины», — обречённо ответил Николай. «Про машины? А с Галиной тогда что было? Может, ты и меня развёл, когда я тебе рассаду на правом берегу давала?» Разговор шёл долго и был полон непонимания, как это всегда бывает, когда о человеке пишут в газете. Потом пришли соседи и попросили развести два велосипеда, застрявших сенями. Николай честно попытался, но велосипеды, к его стыду, не разошлись, а сцепились ещё сильнее, и пришлось звать слесаря. Соседи ушли разочарованными. А через день по всему району пошёл слух, что Николай, мол, уже не тот. Самое же неприятное случилось в июне, когда в наш район приехала съёмочная группа из областного телевидения. Они хотели снять сюжет про легенду. Николая обрядили в жилетку, поставили на видном месте и попросили «показать класс». «Сейчас я по сигналу выезжаю, а вы, Николай Степанович, красиво так разводите», — распорядился режиссёр, молодой человек в спортивном костюме и с серьгой. И тут произошло непоправимое. На сигнал выехал не равнодушный сосед на «Жигулях», а операторский автобус с камерами, техниками и обедом. Николай, привыкший к делу спокойно, встал, глянул солидно, как учил, и начал пятиться. Но операторский автобус, видимо, не знал про древних греков и попёр напрямую. Николай пятился. Автобус наступал. Николай пятился быстрее. Автобус тоже. Кончилось тем, что Николай Степанович въехал задним ходом в забор местного Дома культуры, снеся при этом куст сирени, о чём до сих пор скорбит вся местная интеллигенция. Сюжет не вышел. Режиссёр долго ругался словами, которых не было в его спортивном костюме. А Николай стоял, потирая лоб, и думал о превратностях славы. «Ну вот, — сказал он вечером жене. — Был чемпион, а стал клоун». «Не клоун, — возразила Галина, примирительно наливая чай. — Просто человек, который умеет сдавать задом. Тоже, между прочим, искусство. Не всякий так может». Николай вздохнул. Он подумал, что чемпионский титул — это как тяжёлая шуба летом: и людям приятно посмотреть, и тебе тепло, только ходить неудобно. А потом решил: ладно. Пусть пишут. Пусть смеются. Он всё равно будет ездить по своему закону — не быстро, зато без аварий. И если на пути снова попадётся кто-то неуступчивый, он снова встанет солидно и медленно попятится, потому что это не просто развод — это способ мирного сосуществования людей на узкой дороге жизни, где всем хочется проехать, а места на всех не хватает. С тех пор прошло время. Титул чемпиона с Николая не сняли — в газете не написали. В гараже на доске объявлений так и висит вырезка с заголовком, слегка пожелтевшая от солнца. Николай на неё не смотрит. Он смотрит вперёд — туда, где начинается узкая улица, где кто-то уже едет навстречу и не знает, что навстречу ему едет человек, умеющий сдавать задом лучше всех в регионе.
Чемпион по разводам Николай Устимов стал чемпионом нашего региона по разводам. Об этом торжественно сообщила районная газета «Заря над полями», и с этого момента жизнь Николая Степановича, доселе тихая и предсказуемая, полетела под откос со скоростью поезда, у которого машинист забыл про тормоза. Надо сразу оговориться: чемпионом Николай стал не в том смысле, о котором подумали соседи по подъезду Клавдия Егоровна и её подруга Зоя Максимовна, обсуждавшие новость на лавочке у подъезда с выражением такого глубокого понимания, будто они лично присутствовали при каждом разводе. Речь шла о разводах автомобильных — то есть о таком мастерстве, при котором Олег Кузьмич из соседнего гаража ещё минуту назад стоял нос к носу с Николаем на узкой деревенской улице, а теперь стоит один, недоумённо глядя на пустоту и потихоньку трогаясь назад. Разводы наши люди исстари уважают. Есть в них что-то от народной удали, от смекалки, от того древнего искусства, когда два разумных существа должны разойтись так, чтобы никто не пострадал, никто не обиделся и никто не остался виноватым — хотя виноватым при таких обстоятельствах, как известно, остаётся тот, кто задом сдавать не умеет. Николай Степанович умел. Он умел сдавать задом так виртуозно, что однажды, по слухам, развёл два трактора, стадо коров и свадебный кортеж одновременно, причём жених даже не заметил, а невеста помахала Николаю рукой, приняв его за работника ЗАГСа. «Николай, да ты ж у нас талант!» — сказал ему как-то Пётр Ильич, председатель гаражного кооператива, после того как Николай на пустыре развёл двух пенсионеров на «Жигулях», объяснившихся потом, что «так и надо было, а иначе мы бы целовались». «Да что талант, — скромно ответил Николай, вытирая руки о тряпочку. — Это ж не талант. Это инстинкт». Именно из-за этого инстинкта и произошла история, которая принесла Николаю Степановичу сначала славу, потом титул, а потом и вовсе неприятности, о которых он до сих пор вспоминает с содроганием и лёгкой укоризной к мирозданию. Началось всё в апреле, когда в район приехал корреспондент — молодой человек по фамилии Свистулькин, в очках и с диктофоном, который он держал так, будто это был микрофон на пресс-конференции главы государства. Свистулькин искал героев. И нашёл Николая. «Николай Степанович, расскажите, как вам удалось развести сто сорок два автомобиля за один год?» — спросил Свистулькин и нажал на кнопку. Николай задумался. Развёл он, может, и больше — он не считал. Считать разводы — всё равно что считать вдохи: занятие бесполезное и отвлекающее от процесса. «Да как… — протянул Николай. — По-человечески. Главное — спокойствие. Вот едет на тебя иномарка с тонированными стёклами, а ты не суетись. Ты встань так, чтобы тебе удобно было, и смотри на него солидно. Он тогда сразу думает: этот человек знает, что делает». «А если не думает?» «Тогда я начинаю медленно пятиться. Не резко, а так, как бы размышляя. Мол, я тут ни при чём, я сам по себе отъезжаю. У человека с той стороны подсознание срабатывает: раз ему так спокойно, значит, он прав. Все хотят быть правыми, Свистулькин. Это ещё древние греки заметили». Корреспондент записывал, ахал и в конце концов написал материал, от которого тираж «Зари над полями» разошёлся за два дня — такое в наших краях случалось последний раз, когда писали про аномальный град размером с кулак. «Николай Устимов — чемпион по разводам», — гласил заголовок. И понеслось. Сначала Николаю это льстило. Приятно, когда тебя узнают в магазине. Продавщица Валентиновна теперь отпускала его без очереди, аргументируя толпе: «Человек-чемпион, имейте совесть». В гараже к нему подходили незнакомые люди и жали руку. Кто-то даже пытался дать денег — Николай не взял, объяснив, что за разводы денег не берёт, это святое. Но вскоре слава начала оборачиваться стороной, о которой Николай не думал. Первым делом к нему приехал кум, Геннадий, и сказал обиженно: «Ты что же это, Николай? Ты со мной перед поворотом не развёлся, а потом на пиво не остался. Я газету прочитал — ты, оказывается,
миссию по бутылке. Пахомыч почесал затылок. — Так кто же плавает в фонтане, когда нас нет? — Какая-то другая бутылка, Пахомыч. Какая-то другая бутылка. Пахомыч ушёл озадаченным. У фонтана он простоял минут пять, держа за спиной руки, и в конце концов вынул бутылку. Потом его вдруг осенило, он почесал затылок уже иначе, по-хозяйски, и пошёл проверять, почему в подсобке три года горит одна и та же лампочка. К одиннадцати Илья Егорович впервые за двенадцать лет не пришёл к налоговому инспектору. Инспектор звонил, не дозвонился до кабинета, дозвонился до мобильного — и услышал: — Я на собрании. — На каком собрании? — На очень важном. В кофейне. С самим собой. Это моё предприятие, и собрание у меня здесь же. Инспектор, женщина серьёзная и с папкой, пришла в кофейню сама. И тут случилось странное: за тем же столиком Илья Егорович проговорил с ней полтора часа. Не об актах, а о том, как в девяностые они все начинали с одного контейнера и как теперь важно, чтобы контейнер всё-таки стоял, стоял и стоял. Инспектор ушла без актов, но с капучино и с чем-то в глазах, что трудно было назвать проверкой. К обеду торговый центр уже знал, что хозяин «махнул». И — о чудо! — ни кассы, ни лифты, ни точка с хот-догами от этого не упали. Наоборот, торговля шла ровно, охрана ловила бутылки без начальственного надзора, а арендаторы, обнаружив, что жаловаться больше некому, начали разговаривать друг с другом. Милана Аркадьевна и химчистка помирились в три пополудни, и мир был закреплён установкой двух ковриков — по одному с каждой стороны. Вечером Дмитрий Степанович принёс Илье Егоровичу отчёт на три страницы. — А можно, — спросил Илья Егорович, — я его не прочту? — Но там же протечка! И пожарная сигнализация! И у нас, как выяснилось, нет плана эвакуации на случай потопа! — Дмитрий, — Илья Егорович отставил чашку, — вы двенадцать лет ждали, когда я скажу вам «делайте как хотите». Так вот: делайте как хотите. Только не как не надо. Вы справитесь. — А если не справлюсь? — Тогда напишете новый отчёт. И, может быть, даже прочтёте его сами. Под конец дня Илья Егорович вышел на улицу и посмотрел на свой торговый центр. Он стоял, сверкал вывесками и жил своей жизнью — шумной, чуть потрёпанной, но вполне самостоятельной. — Живой, — сказал Илья Егорович с нежностью. — А я-то думал, что без меня… Он не закончил фразу и снова махнул рукой — но на этот раз легко, как машут старому знакомому. Потом сел в машину, доехал до дома, лёг на диван и впервые за двенадцать лет уснул до полуночи. Утром он всё-таки посмотрел в телефон. Там было четырнадцать сообщений. Внимательно прочитав одно из них — про бутылку в фонтане, — он улыбнулся, ответил: «Пахомыч, вы лучший», — и положил трубку экраном вниз. Иногда, думал он, самое полезное, что может сделать большой начальник, — это махнуть рукой. Главное, чтобы рука у него для этого оставалась свободной.
Однажды… Илья Егорович, владелец ТЦ, махнул рукой на все дела Однажды Илья Егорович, владелец торгового центра «Ривьера-Плюс», проснулся в половине девятого утра и, вопреки обыкновению, не стал проверять телефон. Он лежал на спине, смотрел в потолок и прислушивался к себе. Внутри было тихо. Не тревожно, не тоскливо, а именно тихо — как в субботу в пустом аквариуме. «А ведь хорошо», — подумал Илья Егорович. Дело было в том, что за последние двенадцать лет он просыпался исключительно от телефонных звонков. Звонил управляющий Дмитрий Степанович — насчёт протечки кровли. Звонила арендаторша Милана Аркадьевна — насчёт соседей-химчистки, которые «дышат нам прямо в витрину». Звонил охранник Пахомыч — насчёт того, что в фонтане снова плавает бутылка. Илья Егорович принимал всё это близко к сердцу, а вернее, к желудку, и к сорока восьми годам обзавёлся румянцем нездорового оттенка и лёгкой задумчивостью во взгляде. В то утро телефон лежал на тумбочке и молчал. Илья Егорович даже протянул к нему руку — но не донёс. — Нет, — сказал он вслух. — Хватит. И махнул рукой. Это был широкий, размашистый жест, как будто он отгонял не муху, а сразу всё: арендные ставки, акт проверки пожарной безопасности, жалобу на парковку, спор с «Косметикой для всех» из-за вывески и личную встречу с налоговым инспектором, назначенную, между прочим, на одиннадцать. — Ты чего? — спросила жена, появляясь в дверях с чашкой чая. — Махнул, — с достоинством ответил Илья Егорович. — Что махнул? — На всё. Жена прищурилась: — На зарплату сотрудникам тоже? Илья Егорович задумался на секунду, потом сказал уже тише: — На всё, кроме зарплаты. Зарплату пусть выплачивают. Но руковожу — не я. Сегодня — не я. И, возможно, завтра тоже. Жена поставила чашку и потрогала его лоб. Лоб был нормальный, комнатной температуры, что её, кажется, расстроило. К десяти часам в торговом центре началось то, что Дмитрий Степанович потом в отчёте назовёт «стихийным перераспределением ответственности». Дело в том, что Илья Егорович всё-таки приехал — но не в кабинет, а в кофейню на первом этаже, где заказал себе большой капучино и занял место у окна. — Илья Егорович, — подлетел Дмитрий Степанович, — там это… кровля! — Пусть течёт, — благодушно сказал Илья Егорович. — Как течёт?! — Вниз. Как всегда. Дмитрий, у нас в штате есть сантехник? — Есть. — Прекрасно. Пусть он и будет тем человеком, который остановит этот поток. А вы — тот человек, который ему позвонит. Вот в чём ваша сила, Дмитрий. Организационная. — Но вы же сами всегда говорили… — Я много чего говорил, — вздохнул Илья Егорович. — Двенадцать лет говорил. Пусть теперь кто-нибудь другой скажет. Дмитрий Степанович ушёл с лицом человека, которому только что вручили знамя и объяснили, что нести его нужно через болото. Через двадцать минут кровлю, к его удивлению, залатали. Через сорок — позвонила Милана Аркадьевна. — Илья Егорович, — заявила она в трубку, — ваша химчистка опять! Они выставили у входа коврик, и теперь вся моя витрина изнутри пахнет их растворителем! — А вы знаете, Милана Аркадьевна, — задумчиво произнёс Илья Егорович, глядя на улицу, — у меня в юности была кошка. И она тоже всё время что-то метила. Я её за это ругал, а потом понял: она не вредничает. Она просто кошка. Так, может, и химчистка — не вредничает, а химчистит? На том конце провода повисло молчание. — Что вы хотите этим сказать? — ледяным голосом спросила Милана Аркадьевна. — Хочу сказать, что вы — взрослые люди и как-нибудь договоритесь о ковриках. А я пью кофе. За моей спиной, дорогая моя Милана Аркадьевна, двенадцать лет, в течение которых я договаривался о ковриках. Позвольте мне последние сорок минут из них отдохнуть. И махнул рукой — уже в пустоту, потому что успел повесить трубку раньше. Охранник Пахомыч, между тем, подошёл с докладом о фонтане. — В фонтане бутылка, — доложил он. — Илья Егорович, до чего опустилась Москва. — Выбросьте её, Пахомыч, — сказал Илья Егорович. — Только это. Убрать вон тот кусок пластика из воды — вот и вся задача. Не нужно созывать ко