«Ты меня спросил в четверг: а ты со мной смеялась? Вот». Я положила…
«Ты меня спросил в четверг: а ты со мной смеялась? Вот». Я положила письмо перед ним. «Пятнадцать лет назад. Мне предлагали уехать. В Калугу. С Дашей. Я хотела, Андрей. Не уехала, но хотела. Я тебе ни разу не изменила, клянусь, но я хотела. И я этого письма не выбросила. Можешь прочитать».
Он смотрел на конверт. Не брал его. Потом взял, повертел в пальцах, чёрных под ногтями, и положил обратно, не открывая.
«Олег Степанович», сказал он.
У меня подогнулись колени, и я села на стул.
«Ты знал?»
«Нин, ты пришла тогда домой с красными глазами и сказала, что аллергия. А у тебя сроду аллергии не было. Ты потом полгода ходила как стеклянная. А в поликлинике ваша регистраторша, Зинаида, моей матери, царствие ей небесное, все уши прожужжала, какой у вас хирург душевный и как он с Нинкой разговаривает». Он потёр переносицу. «Я ждал, что ты уйдёшь. Каждый вечер ждал. Приходил с работы и смотрел, на месте ли твои сапоги. А ты не ушла».
«И ты молчал? Пятнадцать лет?»
«А что говорить? Ты осталась». Он пожал плечами. «Я подумал: значит, выбрала. Значит, надо так сделать, чтобы не пожалела. Не знаю, получилось или нет. Я ж не умею красиво. Я машины умею».
Мы сидели друг напротив друга, между нами лежали письмо, банка огурцов и флакон с запахом, которого не было на свете двадцать шесть лет. За окном кто-то во дворе выбивал ковёр, ровно, тяжело, будто считал удары.
«Почему сейчас?» спросила я. «Почему духи, почему в марте?»
Он помолчал. А потом сказал то, отчего у меня внутри что-то сжалось и не разжималось потом ещё долго.
«В феврале я в автобусе стоял. Народу битком. И рядом девчонка, молодая совсем, пахла чем-то сладким, жжёным. Карамелью, наверное. Я закрыл глаза и вдруг понял, что не помню. Твоё лицо помню, голос помню, как ты смеялась над этим своим «как праздник». А запах забыл. Вот совсем. И так мне страшно стало, Нин. Как будто кусок жизни взяли и вырезали, а я и не заметил когда».
Даша приехала вечером, без звонка, как всегда. Увидела нас на кухне, письмо, открытую коробку из-под сапог, пыль на столе, и остановилась в дверях.
«Вы что тут, клад нашли?»
«Почти», сказал Андрей. «Садись, огурцы тёти Любины есть».
Даша села. Посмотрела на меня, на отца, снова на меня. Её взрослые насмешливые глаза стали вдруг совсем детскими.
«Помирились?»
Я не знала, что ответить. Мы не мирились. Мы, кажется, только сегодня впервые за пятнадцать лет по-настоящему поссорились, и эта ссора была честнее всех наших мирных вечеров с кроссвордами. Я не знала, что будет завтра. Сможем ли мы жить, зная друг про друга всё. Простит ли он мне эти пятнадцать лет молчания, а я ему его молчание. Не станет ли это письмо лежать между нами теперь уже не на антресолях, а прямо на кухонном столе.
«Не знаю, Даш», сказала я честно. «Разговариваем».
Даша кивнула, как будто это был лучший ответ из возможных. Взяла огурец, откусила и сморщилась: «Тётя Люба опять перца переложила».
Письмо Олега Степановича я сожгла через неделю. Не со зла и не ради Андрея, он вообще не просил. Просто взяла однажды утром, вышла на балкон, чиркнула спичкой над старой кастрюлей для рассады. Бумага горела плохо, сыро, и пахла почему-то тоже жжёным сахаром. Андрей стоял в дверях балкона и смотрел, но ничего не сказал.
Двадцать седьмого мая он принёс из мастерской настоящий флакон. Квадратный, тяжёлый, из толстого стекла, без всякой этикетки. Только на донышке Лариса нацарапала тонкой иглой: «Н., 19».
Я теперь не ношу его на работу. Там нельзя, пациенты, аллергики, всё как раньше. Я по-прежнему пахну хлоркой и спиртом, и руки мои по-прежнему трескаются от антисептика к пятнице. Тамара, когда узнала всю историю, долго молчала, а потом сказала, что ей нужно выйти покурить, хотя не курит десять лет.
Он смотрел на конверт. Не брал его. Потом взял, повертел в пальцах, чёрных под ногтями, и положил обратно, не открывая.
«Олег Степанович», сказал он.
У меня подогнулись колени, и я села на стул.
«Ты знал?»
«Нин, ты пришла тогда домой с красными глазами и сказала, что аллергия. А у тебя сроду аллергии не было. Ты потом полгода ходила как стеклянная. А в поликлинике ваша регистраторша, Зинаида, моей матери, царствие ей небесное, все уши прожужжала, какой у вас хирург душевный и как он с Нинкой разговаривает». Он потёр переносицу. «Я ждал, что ты уйдёшь. Каждый вечер ждал. Приходил с работы и смотрел, на месте ли твои сапоги. А ты не ушла».
«И ты молчал? Пятнадцать лет?»
«А что говорить? Ты осталась». Он пожал плечами. «Я подумал: значит, выбрала. Значит, надо так сделать, чтобы не пожалела. Не знаю, получилось или нет. Я ж не умею красиво. Я машины умею».
Мы сидели друг напротив друга, между нами лежали письмо, банка огурцов и флакон с запахом, которого не было на свете двадцать шесть лет. За окном кто-то во дворе выбивал ковёр, ровно, тяжело, будто считал удары.
«Почему сейчас?» спросила я. «Почему духи, почему в марте?»
Он помолчал. А потом сказал то, отчего у меня внутри что-то сжалось и не разжималось потом ещё долго.
«В феврале я в автобусе стоял. Народу битком. И рядом девчонка, молодая совсем, пахла чем-то сладким, жжёным. Карамелью, наверное. Я закрыл глаза и вдруг понял, что не помню. Твоё лицо помню, голос помню, как ты смеялась над этим своим «как праздник». А запах забыл. Вот совсем. И так мне страшно стало, Нин. Как будто кусок жизни взяли и вырезали, а я и не заметил когда».
Даша приехала вечером, без звонка, как всегда. Увидела нас на кухне, письмо, открытую коробку из-под сапог, пыль на столе, и остановилась в дверях.
«Вы что тут, клад нашли?»
«Почти», сказал Андрей. «Садись, огурцы тёти Любины есть».
Даша села. Посмотрела на меня, на отца, снова на меня. Её взрослые насмешливые глаза стали вдруг совсем детскими.
«Помирились?»
Я не знала, что ответить. Мы не мирились. Мы, кажется, только сегодня впервые за пятнадцать лет по-настоящему поссорились, и эта ссора была честнее всех наших мирных вечеров с кроссвордами. Я не знала, что будет завтра. Сможем ли мы жить, зная друг про друга всё. Простит ли он мне эти пятнадцать лет молчания, а я ему его молчание. Не станет ли это письмо лежать между нами теперь уже не на антресолях, а прямо на кухонном столе.
«Не знаю, Даш», сказала я честно. «Разговариваем».
Даша кивнула, как будто это был лучший ответ из возможных. Взяла огурец, откусила и сморщилась: «Тётя Люба опять перца переложила».
Письмо Олега Степановича я сожгла через неделю. Не со зла и не ради Андрея, он вообще не просил. Просто взяла однажды утром, вышла на балкон, чиркнула спичкой над старой кастрюлей для рассады. Бумага горела плохо, сыро, и пахла почему-то тоже жжёным сахаром. Андрей стоял в дверях балкона и смотрел, но ничего не сказал.
Двадцать седьмого мая он принёс из мастерской настоящий флакон. Квадратный, тяжёлый, из толстого стекла, без всякой этикетки. Только на донышке Лариса нацарапала тонкой иглой: «Н., 19».
Я теперь не ношу его на работу. Там нельзя, пациенты, аллергики, всё как раньше. Я по-прежнему пахну хлоркой и спиртом, и руки мои по-прежнему трескаются от антисептика к пятнице. Тамара, когда узнала всю историю, долго молчала, а потом сказала, что ей нужно выйти покурить, хотя не курит десять лет.
Просмотры: 4